Пишет литератор и журналист Сергей Николаéвич
А во всем виноват Мальчик. Из-за него мы так и не познакомились. На самом деле это была дико противная собака. Меня сразу предупредила об этом Нина Станиславовна Сухоцкая.
Мальчик — с характером. Это значит, что никого, кроме своей хозяйки он не признавал. Всех с порога облаивал, рычал, злился. Смотрел из-под стола с таким выражением, будто ты украл серебряную ложку и сейчас он тебя растерзает.
— Он просто ревнует Фаину, — вздыхала Нина Станиславовна со сложным подтекстом.
Женщин такого калибра полагалось ревновать, обожать, домогаться. Рычание и лай Мальчика вполне вписывались в концепт такого поведения. Но что делать было гостям, в страхе поджимавшим ноги в носках и домашних тапочках? Вдруг укусит, порвёт штаны или колготки. Кто его знает, чего он все время рычит?
При этом то и дело раздавался строгий приказ хозяйки: «Ласкайте Мальчика!». Считается, что собаки — это всегда alter ego своих хозяев. Дворовый беспородный подкидыш Мальчик ощущал себя в доме Раневской строгим хозяином, ворчливым мужем, сердитым начальником.
Никто из визитеров не был достоин его хозяйки. И он с порога давал это вам понять. Фаина, конечно, для вида на него покрикивала:
«Ну, Мальчик мой, ну что ты нервничаешь. Тут все свои!»
A про себя была довольна. Кажется, кто-то впервые за неё заступался. У неё был Защитник! «Ласкайте Мальчика!»
С Ниной Сухоцкой они были подружками со времён Камерного театра, где обе какое-то время вместе служили. Нина была племянницей Алисы Коонен и вторым режиссёром при Таирове. То есть считалась блатной.
А Фаина — приезжая, провинциалка, откуда-то из Таганрога. Обожала Алису Коонен. Она всегда выбирала какие-то малодоступные объекты для поклонения. Ей надо было на кого-то молиться: Алиса, Станиславский, Ахматова, Рихтер…
И над ними всеми — Пушкин. Главный утешитель и вдохновитель на все времена. В полутора комнатах у Нины Станиславовны в Богословском переулке на видном месте висела фотография Фаины с цитатой из АС: «Мой первый друг, мой друг бесценный…»
Пушкина Раневская читала на ночь, как Отче наш. С Пушкина начинался ее день. Она состояла с ним в какой-то астральной связи. И очень гордилась этим.
Вообще я думаю, она была бы идеальная миссис Хэвишем из «Больших надежд» Диккенса. В меру странная, чуть безумная, с трогательными причудами, с этой свой прославленной озорной колкостью, которую она старалась, как могла, усмирять.
И тем не менее не уколоть не могла. В этом проявилась ее натура, натура колючей девочки, которой, по словам Ахматовой, всегда будет десять, и никогда одиннадцать лет.
Мне нравится история, как Фаина пришла в конуру к АА в Ташкенте и весело предложила: «Давайте я буду вашей мадам де Ламбаль».
Той самой, которая была любимой подругой и фрейлиной королевы Марии-Антуанетты, за что потом жестоко поплатилась. Как известно, отрубленная голова де Ламбаль, насаженная на чью-то жирондистскую пику, потом долго маячила перед окнами королевы в Консьержери. «И корень красоты — отвага, и это тянет нас друг к другу».
Фаина была отважном человеком. На фоне запуганного советского большинства она, конечно, была птицей из другой стаи. Другой породы. И это в ней безошибочно почувствовал народ. «Муля, не нервируй меня».
Это ведь не просто удачная реприза, а крик отчаяния нескольких поколений совграждан, вынужденных жить в постоянном стрессе, в полшаге от очередного осуждения, разоблачения, ареста, тюрьмы. Гибели, наконец!
«Муля, не нервируй меня» — это мольба, обращённая не к подкаблучнику мужу (о чем его можно было молить, несчастного!), а в некие верховные инстанции. Дайте пожить, оставьте в покое, не терзайте, сволочи! Раневская владела этим даром присваивать себе любой текст (часто она сама его сочиняла) и делать его своим, кодировать его.
Она последняя на русской сцене, кому дано было слышать голоса небес, подчиняясь только какой-то высшей воле.
Вот почему она ненавидела всех режиссёров. Они были ее заклятые враги. Они ей только мешали. Исключение делалось лишь для Таирова — он ее открыл для Москвы. И для Михаила Ромма — единственный, кто не побоялся дать ей главную роль Розы Скороход в фильме «Мечта».
Все остальные были пигмеи. Даже если она этого не говорила им в лицо, они все равно это чувствовали. Про ее крики «Вон из искусства» все слишком хорошо известно, чтобы сейчас их повторять. Потом она их стеснялась. Все-таки она была девочкой из хорошей еврейской семьи.
Но своего Священного огня, погашённого, затоптанного чужими равнодушными подошвами, она простить не могла. Он в ней горел, полыхал, рвался наружу, обжигая всех вокруг. Им можно было обогреть весь Центральный округ города Москвы и окрестности. А ей доставались эпизоды, рольки, комические старушки.
«В искусстве я только пискнула», — повторяла она под старость.
В этом, наверное, тоже была игра. Она ждала, что в этот момент ее бросятся переубеждать: «Фаина Георгиевна, вы великая, вы невероятная…» Всем артистам надо время от времени обязательно прописывать восторги зрителей вместе с валокордином и каплями Вотчела.
Она их глотала — и капли, и комплименты, — и, немного успокоившись, шла кормить голубей, которые загадили ей весь балкон и подоконники. Ей надо было слышать это чириканье, квохтание, рычание и лай Мальчика. Голоса жизни, которые внутри неё постепенно замирали, но ещё продолжали доноситься откуда-то извне.
«Когда ты приведёшь ко мне своего Николаевича?», — говорила она Нине Станиславовне с ударением на слове «свой».
Я тоже был голосом извне. Одним из многих, кто стремился и боялся визита в Южинский переулок.
Чтобы подготовиться к исторический встрече, я пошел посмотреть ее в спектакле «Дальше — тишина», который поставил Эфрос. О его режиссуре она отзывалась довольно прохладно. Типа видала в своей жизни и получше режиссёров.
А главное — опять ей пришлось все делать самой. На репетициях она свирепела и угрожающе рычала, почти как ее Мальчик. Потом Эфрос устало признается, что каждое утро шел к ней как к тигрице в клетку. Но ей не нужен был очередной укротитель. Она все ждала каких-то озарений, а не тривиального режиссёрского хлыста.
Пьеса была довольно кондовая, слезливая, мелодраматичная. Она легко могла расправиться с этой бедняжкой Люси и в одиночку.
Что в сущности и сделала. Фактически Эфрос поставил ей только танец с Пляттом под фокстрот «Paloma», когда они просто стояли неподвижно, обнявшись, как перед свежевырытой могилой, где была похоронена их любовь, их прошлое, вся их жизнь.
«Ты будешь писать мне письма?!» — этот ее крик как с того света до сих пор звенит у меня в ушах.
Откуда, из каких тайных глубин отчаяния прорывался к нам этот голос? Как забыть эти заплаканные глаза, исполненные смертной последней муки? О, эти несчастные девочки и мальчики, думающие, что они актеры. Что они знают про эту профессию, если они никогда не видели Раневскую в «Дальше тишина»?
Это был ее последний спектакль. Она ещё пару раз выходила на сцену в роли няньки Фелицаты у Юрского «Правда — хорошо, а счастье лучше». Но ей там все не нравилось. Она писала какие-то гневные записки директору Лосеву и самому Юрскому.
Потом их рвала. Потом писала снова. Огонь погас. Она не хотела больше выходить на сцену. Ну какая она русская нянька? Что за бред! Она великая трагическая актриса. Почему этого никто не понял, не поддержал, не помог? Муля, не нервируй меня. Вот и все, что осталось.
… Умерла она в июле. Несезон, народу мало. У кого гастроли, у кого съёмки. Но все запомнили понурого Мальчика, который стоял в проходе Театра Моссовета. Вёл себя смирно. А когда выносили гроб, тихо поплёлся за своей хозяйкой.