— Тихо, тихо… Вот так, дыши глубже, — шептал я, поддерживая Анну под спину, пока она, закусив губу до крови, вцеплялась скрюченными пальцами в края кровати. — Я не смогу, Костя, — её голос дрожал как натянутая до предела струна, готовая вот-вот оборваться. — Я не…
Свеча у изголовья мерцала, отбрасывая плавающие тени на бревенчатые стены. За окном февраль стирал остатки дня грязно-серым мокрым снегом. Наш покосившийся деревенский дом, который мы снимали за гроши, казался хрупким как скорлупа, слишком ненадежным для того чуда, что пыталось сейчас прорваться в этот мир.
В семь начались схватки. Анютка держалась, как могла. Но к десяти её лицо превратилось в восковую маску с запавшими глазами, в которых плескался неприкрытый животный страх. Я грел воду, менял простыни, бегал за бабкой Клавой с соседней улицы, которая когда-то принимала роды, но застал её пьяной вдрызг. Районная больница в сорока километрах, дороги замело, телефон не работал уже третью неделю.
Мы были одни.
— Ещё немного, — я гладил её мокрые волосы, прилипшие к бледному лбу. — Ты справишься. Мы справимся.
Снаружи ветер швырял колючий снег в стекла, словно просился внутрь. Анютка стонала, её тело выгибалось дугой, и что-то в этой муке казалось мне отчаянно неправильным — будто она боролась не только с болью, а ещё с чем-то, чего я не мог увидеть или понять.
Где-то около полуночи раздался слабый, недовольный крик. В моих дрожащих руках извивалось крохотное тельце, мокрое, скользкое, с тонкой кожей цвета переспелой сливы. Я перерезал пуповину кухонными ножницами, прокипяченными в кастрюле, обтер ребенка чистым полотенцем, как вычитал в книжке, и положил сына Анне на грудь.
— Мальчик, Аня. У нас мальчик.
Она глянула на него с какой-то отрешённостью, будто видела не ребёнка, а что-то за ним. Пальцы её дрогнули, но так и не коснулись младенца. Я списал всё на измотанность родами — еще бы, после такого-то. А после понял — она уже тогда с нами прощалась.
— Илья, — сказала она тихо, поправляя край пелёнки. — Как твой отец. Хорошее имя.
Больше она почти не говорила. Неделю ходила как заведённая — кормила, перепеленывала, умывала. Делала всё правильно, но как-то замороженно. Ни улыбки сыну, ни поцелуя в макушку. Ночами скрипели половицы — просыпаюсь, а она у окна торчит, лбом в стекло уткнувшись. Глаза сухие, взгляд цепляется за темноту, словно высматривает кого-то.
— Ань, ты чего? — спрашивал я.
Она только головой мотала и ложилась рядом. И лежала так до утра, с открытыми глазами. Я слышал, как стучит её сердце — быстро-быстро, будто вот-вот выскочит.
На пятый день не выдержал: — Давай в больницу съездим? Может, это… после родов бывает.
Она обернулась и наконец-то взглянула прямо на меня — словно очнулась на мгновение. И такая тоска в глазах, такое сожаление, что внутри у меня всё оборвалось.
На следующее утро я проснулся в пустой кровати. Илья тихо сопел в самодельной люльке, а Анны в доме не было. Я обошел все комнаты, выскочил во двор, оставляя следы в свежем снегу, выбежал на улицу.
Но следов, кроме моих, не было. Ни на крыльце, ни возле калитки, ни на дороге, ведущей в деревню. Как будто она растворилась в воздухе.
Или её никогда и не было.
В тот день начался снегопад, который не прекращался три дня. Я мотался по соседям, по окрестностям, потом — в город, давал объявления в газеты, обивал пороги милиции. Но Анны будто никогда не существовало. Пропала, никто не видел.
— Была она, точно была, — твердил я, глядя на сына, единственное доказательство, что я не сошел с ума.
Ночами Илья плакал, требуя материнского молока, которого не было. Я варил жидкую кашу, разводил смесь, добытую с боем в пустеющих магазинах райцентра. Ребенок не брал бутылочку, выгибался, кричал до хрипоты. Его личико становилось пунцовым, маленькие кулачки колотили воздух в бессильной ярости.
А я стоял над ним, 37 летний мужик с обветренным лицом и заскорузлыми от работы на лесопилке руками, и не знал, что делать.
— Ну, давай же, сынок, — уговаривал я, чувствуя, как к горлу подкатывает отчаяние. — Давай, Илюша. Нас же только двое. Мы должны справиться.
Только двое. Один на один с миром, который рушился не только в нашем маленьком доме, но и вокруг — по всей стране, где деньги превращались в бумажки, где закрывались заводы, где люди теряли всё, что копили годами.
Все, кого я знал, так или иначе были не одни — с жёнами, родителями, братьями и сёстрами. А мы с Ильей — вдвоём, но, по сути, каждый сам по себе. Он — беспомощный младенец, я — беспомощный отец.
Только это никого не волновало. Мир не останавливался, чтобы дать нам передышку.
Зимы в нашей деревне всегда казались бесконечными, но та первая зима без Анны растянулась на целую вечность. Ночи превратились в изнурительный марафон — Илья просыпался каждые два часа, требуя еды, тепла, внимания. Я научился спать урывками, по пятнадцать-двадцать минут, балансируя на грани сознания. Утром брал его с собой на лесопилку — укутывал в старую телогрейку, перевязывал шалью крест-накрест, как видел однажды у цыганки на рынке. Там за ним хоть присматривали работницы в тепле.
— Константин Михалыч, ты бы отдал пацана в приют, — говорил мне мастер Петрович, затягиваясь самокруткой, пока я менял Илье пеленки в подсобке, пропахшей соляркой и опилками. — Глянь на себя — тень человека. Не выдюжишь.
— Выдюжу, — отвечал я, не глядя на него, и в этот момент и сам себе не верил.
Зарплату задерживали месяцами. По ночам, когда Илья наконец засыпал, я строгал и сколачивал грубую мебель из обрезков на продажу. Пальцы, разбитые в кровь от дневной работы, немели от новых мозолей. Поймал себя на том, что засыпал стоя, прислонившись к верстаку, с зажатым в руке рубанком.
Мне помогали — да. По-своему, по-деревенски, скупо, с оглядкой. Кто-то приносил варенье для малого, кто-то старые распашонки. Говорили за спиной, что Анютка сбежала в Москву, что мы не расписаны были, что я ей надоел со своей бедностью. Я слушал эти разговоры и знал, что правда где-то глубже — в том странном взгляде из окна в ночь, в той необъяснимой тоске, с которой она смотрела на засыпающий снегом мир.
Весной Илья заболел. Температура, хриплое дыхание, сухой надрывный кашель. Я тряс его на руках, не зная, что делать, пока старая фельдшерица Тамара Сергеевна, прибежавшая по первому зову, не выхватила его у меня.
— У него воспаление легких, дурень! Чего сидишь? В район его нужно, в больницу!
В тот же день я остановил на трассе грузовик и, зажав в руке последние деньги, отложенные на топливо, поехал с Ильей в районную больницу. Всю дорогу шептал ему: «Держись, сынок, держись, мы почти приехали».
Три недели в палате с облупившейся краской. Капельницы, уколы, ингаляции. Медсестры смотрели с сочувствием, когда я, опухший от недосыпа, приходил по утрам. Мне казалось, что в их глазах я видел тот же вопрос, что мучил меня самого: справлюсь ли?
В один из дней, когда Илья уже шел на поправку, ко мне подошла полная женщина в белом халате — заведующая отделением.
— Молодой человек, от вас сегодня запах перегара.
Я уже открыл рот для оправдания — вчера мастер выдал немного денег, и я отметил это единственной рюмкой водки, но не успел.
— Послушайте меня, — продолжила она тихо, но твердо. — Если вы пьете — ваш ребенок окажется в детдоме. Вы меня поняли?
Я смотрел на её уставшее лицо с опухшими веками, на намертво въевшиеся морщины между бровями, и вдруг осознал, что эта женщина — такая же, как все вокруг. Никому нет дела до нас с Ильей. Либо мы выплывем сами, либо потонем.
— У меня больше нет жены, — сказал я ей тихо. — И мне некому его отдать. Вы на меня можете не рассчитывать, я не сломаюсь.
В тот вечер я встал перед треснувшим больничным зеркалом. Из мутного стекла на меня смотрел изможденный человек с запавшими глазами и трехдневной щетиной. Кто этот человек? Я сам себя не узнавал. Я пустил слезу.
Но это не имело значения. Важно было только то, что после выписки я отнесу Илью домой. Что я найду способ заработать. Что научусь готовить не только кашу, но и суп, и котлеты, когда придет время. Что выучу наизусть детские стишки, которые буду читать ему перед сном.
К осени Илья окреп, начал агукать, улыбаться беззубым ртом. К зиме встал на ножки, цепляясь за мои пальцы. Все эти маленькие победы казались мне важнее собственного истощения, недосыпа, постоянного страха не справиться.
Мы переехали в крохотную комнатушку в бараке ближе к центру деревни — там было теплее, чем в старом доме, и дешевле. Соседка напротив — крикливая баба Зина с вечно пьяным мужем Колькой — иногда приглядывала за Ильей, пока я был на смене. Однажды я вернулся и застал её за странным занятием — она зажигала спички одну за другой и водила ими перед лицом моего сына. Илья таращил глаза, пытаясь поймать огонек.
— Это что? — спросил я, чувствуя, как внутри поднимается холодная ярость.
— От сглаза, — просто ответила она, не понимая моего гнева. — Малой твой порченый. Бабка моя так снимала…
Я выгнал её, забрал Илью, уложил спать. А ночью, перебирая крохи детских вещей, нашел среди них единственную сохранившуюся фотографию Анны — маленькую, размером с ладонь, с обтрепанными краями. На ней Анна смотрела чуть в сторону, и в её взгляде была та самая отстраненность, которую я замечал всё чаще в последние месяцы перед её исчезновением.
Я всматривался в это лицо, пытаясь понять — что же случилось? Почему она ушла? Как смогла оставить Илью? И вдруг по её глазам, по изгибу губ понял с пронзительной ясностью: она не хотела ребенка. Никогда не хотела. Рождение Ильи стало для неё точкой невозврата, последней каплей, заставившей выбрать побег.
В ту ночь я впервые по-настоящему заплакал. Беззвучно, сжимая зубы, чтобы не разбудить сына. А утром встал другим человеком. Я принял окончательное решение: Илья никогда не должен почувствовать себя ненужным. Никогда не должен узнать, что мать его не хотела.
Я справлюсь один. И его научу справляться.
— Пап, а почему у всех мама есть, а у меня нет?
Вопрос прозвучал неожиданно, хотя я ждал его годами. Илье было семь. Мы возвращались со школьной линейки — его первое сентября, белая рубашка с чужого плеча, потертый ранец, в котором громыхали карандаши. Он посмотрел на меня снизу вверх — серьезные серые глаза, точно как у Анны, упрямый подбородок, как у меня.
Я опустился перед ним на корточки, положил руки на худые плечи и понял, что не знаю, что сказать. Заготовленные фразы вдруг показались фальшивыми.
— Маме пришлось уйти, — сказал я наконец, глядя ему прямо в глаза. — Иногда так бывает. Но это не значит, что с тобой что-то не так. Ты — самое лучшее, что у меня есть.
Он кивнул с недетской серьезностью, и больше никогда не задавал этого вопроса.
Я устроился сторожем по ночам, днем подрабатывал на стройке нового коттеджного поселка для московских дачников. Спал урывками, по два-три часа в сутки.
Илья помогал как мог. В восемь лет он уже сам топил печь, чистил картошку, стирал свои рубашки. Никогда не жаловался. Только однажды я услышал, как он разговаривает с соседским мальчишкой:
— У тебя батя-то пьет? — Нет, — ответил Илья с какой-то застенчивой гордостью. — Мой не пьет. Он работает.
В этих простых словах было столько веры, что мне стало не по себе. Что если я не оправдаю этого доверия? Что если сломаюсь, не выдержу, сопьюсь, как половина мужиков нашей деревни?
Страх подвести сына стал моим главным кошмаром и главной движущей силой.
В тот декабрь ударили аномальные морозы. Термометр показывал минус тридцать пять, в домах трещали стены, замерзала вода в колодцах. За неделю до Нового года, возвращаясь из школы, Илья перебегал дорогу и не заметил вывернувшую из-за поворота машину. Визг тормозов, глухой удар…
Я примчался в районную больницу на попутке, выскочил из кабины, не чувствуя ног. В приемном покое пахло хлоркой и отчаянием. Сухонькая медсестра, не глядя на меня, бросила:
— Ждите, вам скажут.
Я ждал четыре часа, сидя на продавленном диване в коридоре. Мимо сновали люди в белых халатах, но никто не обращал на меня внимания. Я просил, умолял сказать мне хоть что-нибудь. Кто-то отмахивался, кто-то обещал уточнить и не возвращался.
А потом я увидел хирурга — пожилого, с седыми висками, в заляпанном кровью халате. Он шел, тяжело ступая, словно его ноги были налиты свинцом. Моё сердце остановилось.
— Вы отец? — голос у него был низкий, усталый, с хрипотцой. — Перелом голени, сотрясение мозга, ушибы. Но обошлось без внутренних кровотечений. Мальчику повезло.
Я не помню, что говорил ему. Кажется, благодарил, хватая за руки. Помню только, как он неловко похлопал меня по плечу и тихо добавил:
— Он очень крепкий парень, ваш сын. Даже не плакал, когда мы шину накладывали. Все спрашивал, когда его к папе отпустят.
В палате Илья лежал бледный, с ссадиной на скуле, нога в гипсе. Увидев меня, улыбнулся разбитыми губами:
— Пап, прости. Я теперь долго в школу не смогу ходить.
Я сел рядом, бережно взял его за руку и вдруг понял, что впервые за много лет могу свободно дышать. Мы справлялись. Несмотря ни на что, вопреки всему, мы справлялись.
После выписки я перенес его кровать в кухню, поближе к печке. Делал уроки вместе с ним, читал книжки, учил решать задачки. Однажды вечером он попросил рассказать о маме. Я долго молчал, собираясь с мыслями, а потом достал ту самую фотографию:
— Она была красивая, — сказал, не солгав. — И очень тихая. Иногда мне казалось, что она тосковала по какому-то другому миру. Словно не здесь должна была жить.
Илья долго рассматривал фото, а потом протянул его мне обратно:
— Она на меня похожа, да? — Глаза — её, — кивнул я. — А всё остальное моё. — А характер? — спросил он, и я удивился такому взрослому вопросу. — А характер, — ответил, помедлив, — только твой. Ты — это ты, Илюш. Не я и не она. Просто ты.
В ту ночь я почти не спал, прислушиваясь к его дыханию, размышляя о том, как быстро летит время.
Шли годы. Медленно, со скрипом, но жизнь налаживалась. В начале двухтысячных в деревню пришел газ, появились новые рабочие места.
А потом Илья окончил школу с золотой медалью и поступил в областной политех на бюджет. Когда я привез его в общежитие, он обнял меня на прощание и сказал:
— Возвращайся, пап. Я справлюсь.
Я смотрел на него — высокого, уверенного в себе молодого человека с упрямым взглядом и твердым характером, и в груди разливалось тепло. Вот оно — настоящее чудо. Вот она — настоящая победа.
Сейчас Илье двадцать четыре. Сейчас он при деле — в областном центре, в проектном бюро вкалывает, расчёты какие-то мудрёные делает. Осенью Машку свою привёз показать — толковая девчонка, смотрит на него как на икону. Уже и свадьбу сыграли, скромную, но душевную. Наведывается раз в месяц-другой — притащит гостинцев городских, мы рассядемся на крыльце с чаем.
И болтаем, болтаем — обо всём подряд, будто наверстываем. Он всегда привозит продукты, хотя знает, что мне хватает своей пенсии и огорода. В последний раз спросил, не хочу ли я переехать к ним в город. Я отказался — привык к своей избе, к тишине, к свободе.
Недавно он сказал: «Пап, мы с Машей ребенка ждем. В июле родится».
И я понял, что цикл замыкается. Что совсем скоро в этот мир придет новая жизнь, и для неё, как и для Ильи когда-то, всё будет впервые — первый вдох, первый крик, первый луч солнца на щеке.
Но в отличие от моего сына, этот ребенок будет знать, что значит иметь обоих родителей. Что значит быть защищенным. Целым. Полным.
Иногда, особенно по вечерам, я достаю фотографию Анны. За эти годы её облик почти стерся из моей памяти, остался только снимок, истончившийся от времени. Я смотрю в её глаза и думаю — куда она ушла? Что с ней случилось? Жива ли? Но боли уже нет. Есть только тихая, светлая грусть.
Однажды я, наверное, расскажу внуку о его бабушке. Придумаю что-нибудь красивое. Скажу, что она была как фея из сказки — пришла, подарила нам Илью и растворилась в воздухе. В каком-то смысле так и было.
А пока я сижу на крыльце своего дома, смотрю, как заходит солнце за лесом, и думаю, что жизнь, при всей своей жестокости, все-таки справедлива. Она отняла у меня жену, но оставила сына. Отняла молодость, но подарила мудрость.
И теперь я знаю, что значит быть один. Это не значит быть одиноким. Это значит быть целым. Самодостаточным. Способным справиться. Чтобы потом научить этому своих детей.