Антонина Сергеевна ненавидела мыть полы. Вот с детства не переносила это занятие, хотя и считала себя женщиной исключительно хозяйственной. Скрип старой швабры по линолеуму, купленному еще в те времена, когда деревья были большими, а цены — маленькими, действовал ей на нервы почище бормашины.
Она как раз выкручивала серую тряпку над синим пластиковым ведром, мысленно подсчитывая, сколько кубов горячей воды намотал счетчик за этот месяц, когда в дверь позвонили.
Звонок у Антонины был старый, советский, с дребезжащим звуком трамвая, сходящего с рельс.
— Кого там нелегкая принесла? — проворчала она, вытирая руки о застиранный фартук. — За свет я платила, за мусор платила. Свидетели Иеговы, что ли? Так я вас быстро метлой окрещу.
Она прильнула к глазку. На лестничной клетке стояла женщина. В серой куртке, с облезлым воротником из искусственного меха, который видел лучшие дни, наверное, еще при Горбачеве. У ног женщины покоились две необъятные клетчатые сумки — мечта челнока из девяностых.
Тоня щелкнула замком и приоткрыла дверь на цепочку.
— Тонь… Это я. Пустишь?
Антонина замерла. Голос был знакомый, но какой-то надтреснутый, словно старая фарфоровая чашка, по которой пошли микроскопические паутинки. Она скинула цепочку и распахнула дверь.
На пороге стояла Люба. Младшая сестра. Московская фифа. Мамина любимица. Та самая Любочка, которая двадцать пять лет назад упорхнула в столицу за большой любовью и красивой жизнью, оставив Тоню разгребать кредиты, ухаживать за больной матерью и ковыряться на старой родительской даче.
— Явилась — не запылилась, — медленно произнесла Антонина, оглядывая сестру с ног до головы.
Где французские духи? Где кожаные сапоги-чулки? Перед ней стояла постаревшая, осунувшаяся женщина с потухшим взглядом. Красота — страшная сила, конечно, но время, как выясняется, бьет наотмашь и без всякого сожаления.
— Тонь, мне идти некуда, — тихо сказала Люба, теребя в руках дешевую клеенчатую ручку сумки.
«Началось в колхозе утро», — тоскливо подумала Антонина, но посторонилась.
— Заходи. Только обувь на коврике снимай, я только что помыла…
Глава вторая: Кухонная философия и макаронные изделия
Вечером на тесной кухне хрущевки повисло густое, осязаемое молчание. Тоня поставила на стол сковородку с макаронами по-флотски, открыла банку дешевой кильки в томате и нарезала хлеб.
Она смотрела, как Люба ест. Жадновато, быстро, словно боялась, что тарелку отберут. Куда делись манеры? Где оттопыренный мизинчик?
— Ну, рассказывай, — вздохнула Тоня, подпирая щеку рукой. — Муж объелся груш? Бизнес прогорел?
Люба поперхнулась, запила макароны остывшим чаем.
— Валера ушел. К молодой, — бесцветным голосом сообщила она. — Квартиру он на свою мать еще до брака переписал. Дачу продал, деньги в какой-то фонд вложил и прогорел. А я… я на съемной жила последние три года. Потом с работы попросили. Возраст, говорят, оптимизация. Платить за комнату стало нечем.
Тоня хмыкнула. В груди шевельнулось давно забытое, мстительное чувство. Как же! «Тоня, ты рождена, чтобы щи варить, а я для полета создана!» — говорила Люба в юности. Долеталась, птичка певчая.
— И ты, значит, вспомнила про старшую сестру, которая тут на пенсию в пятнадцать тысяч и зарплату диспетчера в ЖЭКе выживает? — Тоня начала закипать. — Ты хоть знаешь, сколько сейчас десяток яиц стоит? А коммуналка? У меня, Любочка, счетчики везде. Вода, газ, свет — все по капле считаю.
— Тонь, я не нахлебницей… — Люба опустила глаза. — Я пенсию переведу. Я работу найду. Полы мыть буду.
— Полы она мыть будет, — передразнила Тоня. — Ты швабру-то в руках держала последний раз, когда мы еще пионерский галстук носили. Ладно. Спать будешь на раскладном кресле. Завтра решим, что с тобой, перелетной птицей, делать.
Тоня легла в свою кровать, но сон не шел. Мысли крутились вокруг денег. Кредит за холодильник еще не выплачен — три тысячи в месяц отдай. Лекарства от давления — еще две. Если Люба будет тут жить, расходы на еду взлетят. А вода? Люба же привыкла по полчаса под душем стоять! Тоня живо представила, как колесики на водомере бешено крутятся, наматывая ее скудные сбережения, и тихо застонала.
Глава третья: Битва за урожай
Через неделю совместного проживания Тоня поняла, что долго они в однокомнатной квартире не протянут. Люба раздражала ее самим фактом своего существования. Она оставляла после себя крошки на столе. Она не выключала свет в коридоре. Она мыла посуду так, что Тоне приходилось тайком ее перемывать.
— Собирай манатки, — скомандовала Тоня в субботу утром. — Едем на дачу. Май на дворе, рассада помидоров переросла, того и гляди зацветет на подоконнике. Будешь пользу приносить.
Родительские шесть соток находились в сорока минутах езды на электричке. Старый деревянный домик, выкрашенный когда-то зеленой краской, давно облупился. Забор покосился, как пьяный грузчик. Но для Тони это было место силы. Здесь пахло сырой землей, старым деревом и цветущей вишней. Здесь она была полноправной хозяйкой.
Люба стояла посреди участка с таким видом, словно ее высадили на Марсе.
— Тонь, тут же удобства… на улице?
— А ты как думала? Джакузи тебе тут выкопать? — огрызнулась Антонина, вытаскивая из сумки рабочие перчатки. — Бери тяпку, пойдешь грядки под зелень рыхлить. А я парником займусь.
Начались дачные будни. И с каждым днем напряжение между сестрами росло, как сорняки после дождя.
Люба была катастрофически неуклюжей. То она наступит на только что проклюнувшиеся кабачки. То попытается разжечь печку сырыми дровами, и весь дом наполнится едким дымом, от которого Тоня потом полдня отстирывала занавески.
Но главным камнем преткновения стали, конечно, деньги.
Дом требовал ремонта. Прохудился рубероид на крыше, в пристройке прогнили полы.
— Надо мастеров нанимать, — вздыхала Тоня, пересчитывая свои скромные запасы в старой жестяной банке из-под индийского чая. — Хоть крышу перекрыть, иначе осенью поплывем.
— Давай я у Валеры попрошу… — робко предложила Люба.
— У бывшего мужа? Который тебя на улицу выкинул? Гордость-то у тебя где, москвичка? — взорвалась Тоня. — Нет уж! Сама справлюсь. Как всегда справлялась!
Тоню бесило не то, что Люба ничего не умеет. Ее бесило, что Люба сдалась. Ходит, как тень, смотрит куда-то сквозь пространство, вздыхает. Никакого огня в глазах.
Глава четвертая: Точка кипения
Катастрофа случилась в середине июля.
Было жарко. Воздух звенел от слепней и пах нагретой сосной. Тоня с утра ушла на станцию в сельпо за хлебом и дешевыми сосисками по акции. Вернувшись, она застала на кухне картину, от которой у нее потемнело в глазах.
На полу валялись осколки. Разбилась ее любимая пузатая сахарница — память от мамы. Та самая сахарница, из которой мама всегда насыпала Любочке в чай три ложки сахара, а Тоне говорила: «Тебе две хватит, у тебя кость широкая».
Люба сидела на корточках и неумело, голыми руками, пыталась собрать острые черепки.
— Ты что натворила?! — закричала Тоня, бросая пакет с продуктами на табуретку. — У тебя руки из какого места растут?!
Люба вздрогнула, выронила осколок и тихо ойкнула — по пальцу побежала струйка крови.
— Я… я просто хотела чай налить. Она выскользнула. Тонь, прости…
— «Прости»! Всю жизнь твое «прости» слушаю! — Тоню прорвало. Вся накопившаяся за десятилетия обида выплеснулась наружу, как кипяток из забытого на плите чайника. — Ты приехала, села мне на шею! Ни копейки в дом, ни грамма пользы! Только портишь все! Думаешь, я забыла, как ты на Витю моего в молодости глазки строила? Думаешь, я забыла, как мама квартиру тебе отписать хотела, а я за ней горшки выносила?!
Люба молчала. Она даже не подняла головы, только странно водила окровавленным пальцем по полу, словно пытаясь нащупать остальные осколки.
— Хватит! — отрезала Тоня. Голос ее дрожал от ярости. — Мое терпение лопнуло. Я не мать Тереза. Собирай свои баулы. Завтра утренней электричкой едешь в город, забираешь остатки вещей из моей квартиры и катишься на все четыре стороны. К Валере, в собес, под мост — мне плевать!
Она развернулась и выскочила на крыльцо, тяжело дыша. Сердце колотилось где-то в горле. Вроде бы высказала все, что накипело, расставила точки над «i», а облегчения не было. Только липкий, противный осадок.
Глава пятая: Слепая зона
Ночью пошел дождь. Капли гулко барабанили по старой крыше, вода с бульканьем стекала в подставленную под водосток железную бочку.
Тоня лежала на своем диване и смотрела в темноту. Из-за фанерной перегородки, где спала Люба, не доносилось ни звука. Даже не всхлипывала.
«И правильно. Жестко, но справедливо, — уговаривала себя Антонина. — У меня своя жизнь. Я не обязана тащить этот чемодан без ручки».
Утром Тоня встала рано. На столе в кухне было чисто, осколки убраны. На плите стоял холодный чайник.
Она заглянула за перегородку. Люба сидела на заправленной кровати, одетая в свою выцветшую куртку. Рядом стояли две собранные клетчатые сумки.
— Электричка в восемь пятнадцать, — сухо сказала Тоня. — Пошли, донесу один баул, а то надорвешься.
Они вышли за калитку. Дорога до станции шла через лес, по извилистой тропинке, изрытой корнями старых сосен. После ночного дождя земля была скользкой.
Тоня шла впереди, легко перепрыгивая через лужи. Люба тащилась следом.
— Давай быстрее, опоздаем! — крикнула Тоня, не оборачиваясь.
Сзади раздался глухой стук и всплеск.
Тоня резко обернулась. Люба лежала на земле, увязнув коленями в глубокой грязной луже. Сумка отлетела в сторону, из нее вывалились какие-то старые свитера, пачка дешевого печенья и… стопка медицинских бумаг в прозрачном файле.
— Господи, ну что ты как корова на льду! — Тоня подскочила к сестре, хватая ее за локоть. — Вставай, всю одежду изгваздала! Под ноги смотреть не учили?!
Люба медленно поднялась. Лицо ее было бледным, по щекам текли слезы, смешиваясь с грязью. Но смотрела она не на Тоню. Она смотрела куда-то сквозь нее.
— Я смотрела, Тонь, — шепотом сказала Люба. — Я честно пыталась смотреть. Но я ничего не вижу.
Тоня замерла. Рука, державшая сестру за локоть, ослабла.
— В смысле… не видишь? Очки потеряла?
Люба покачала головой и вдруг опустилась обратно на мокрую траву. Плечи ее затряслись в беззвучном рыдании.
— Я слепну, Тонечка. Диабетическая ретинопатия. Сначала правый глаз потух, еще зимой. А левый… левый видит только тени и свет. Я поэтому чашки роняла. Поэтому на грядках твоих все вытоптала. Я не вижу, куда наступаю.
Мир вокруг Антонины внезапно остановился. Исчез шум ветра в соснах, исчез стук колес приближающейся где-то вдалеке электрички. Осталась только эта сгорбленная женщина в грязной куртке, сидящая на земле.
— Как слепнешь? — голос Тони стал тонким, незнакомым. — Почему ты молчала? Врачи… надо же лечить! Операцию делать!
— Какую операцию, Тонь? — горько усмехнулась Люба, не поднимая незрячих глаз. — По квоте очередь на два года вперед. А платно — это триста тысяч. У меня ни копейки нет. Валера, когда узнал, сразу чемоданы мне выставил. Кому нужна слепая обуза?
Тоня смотрела на рассыпанные по грязи вещи сестры. На файл с медицинскими выписками, на которых расплывались капли дождя.
В голове пронеслись все их стычки за последний месяц. Как она орала на Любу за не выключенный свет. А Любе нужен был свет, чтобы хоть что-то различать в полумраке коридора. Как она злилась на долгий душ. А Люба просто боялась поскользнуться в чужой ванной, ощупывая стены. Как вчера Люба собирала осколки сахарницы голыми руками, режа пальцы, потому что просто не видела их на полу.
Господи, какая же она, Тоня, слепая. Не Люба. Она сама. Считала копейки, злилась из-за старой посуды, лелеяла свои детские обиды на маму, пока родной человек проваливался в кромешную тьму.
— Зачем же ты приехала? — прошептала Тоня, чувствуя, как к горлу подступает огромный, удушливый ком. — Почему не сказала сразу? Я же тебя гнала… я же тебя последними словами…
Люба подняла лицо к небу. Дождь снова начал накрапывать, оседая на ее поседевших волосах.
— А кому мне еще было ехать, Тонечка? — тихо ответила она. — Я приехала прощаться. С тобой, с дачей. Я хотела запомнить, как здесь пахнет вишня. Запомнить солнце на веранде. Пока еще хоть чуть-чуть могла отличать день от ночи. Я думала, посижу тихонько в уголке, не буду тебе мешать… А не вышло. Прости меня. Я сейчас встану. Я дойду до станции, ты только направление покажи.
Люба начала неуклюже шарить руками по мокрой траве, пытаясь собрать выпавшие вещи.
Антонина смотрела на ее дрожащие пальцы, перепачканные в грязи и крови от вчерашних порезов, и вдруг почувствовала, как внутри нее что-то с оглушительным треском ломается. Вся ее кухонная философия, весь ее цинизм, все подсчитанные кубометры воды и киловатты электричества рассыпались в пыль.
Осталась только острая, раздирающая душу боль.
Тоня рухнула на колени прямо в грязь. Она схватила Любу за руки, сжала их с такой силой, что побелели костяшки.
— Никуда ты не поедешь, слышишь? — закричала она сквозь слезы, которые хлынули по щекам, смешиваясь с дождем. — Никуда я тебя не отпущу, бестолочь ты моя московская!
Она притянула сестру к себе, обхватив ее плечи, прижимая ее грязную куртку к своему выходному платью. Люба замерла на секунду, а потом вцепилась в Тоню, как утопающий в спасательный круг, и завыла в голос, страшно, надрывно, выплескивая весь ужас своего одиночества и подступающей темноты.
Они сидели в грязи на лесной тропинке и плакали, две постаревшие девочки, растерявшие на жизненном пути свои иллюзии, свою красоту и свою гордость.
— Триста тысяч, говоришь? — Тоня отстранилась, утирая лицо грязным рукавом. Голос ее вдруг стал твердым, деловым. Тем самым голосом, которым она выбивала из сантехников новые трубы для подвала. — Ерунда. Фигня вопрос.
Она начала торопливо собирать разбросанные вещи в сумку.
— Тонь, откуда такие деньги…
— От верблюда! — огрызнулась Антонина, но в голосе ее уже не было злости. — Дачу продадим. На кой черт мне эти шесть соток, если я на них родную сестру чуть со свету не сжила? Соседи давно приценивались, им участок для расширения нужен. Хватит и на операцию, и на реабилитацию, и на новые сапоги тебе, чучело ты огородное.
— Дачу? Мамину дачу? — Люба побледнела. — Тонь, ты же ее так любишь… Это же твоя отдушина.
Тоня рывком подняла сумку и подхватила сестру под руку.
— Отдушина моя — это чтобы у меня совесть чиста была. И чтобы ты мне своими глазами смотрела, как я тебе макароны накладываю! Пошли домой. Чай будем пить. С сахаром. По три ложки положу, так и быть.
Эпилог. Прошло полгода.
Антонина Сергеевна стояла на балконе своей однокомнатной хрущевки и вытирала влажной тряпкой подоконник. Скрипа старой швабры не было — Люба уговорила ее купить современную, с отжимом.
За спиной, на кухне, шкварчала сковородка.
— Тонь! Иди ужинать! — раздался бодрый голос. — Я картошку пожарила, как ты любишь, с корочкой.
Тоня зашла на кухню. Люба стояла у плиты. В новых очках с толстыми линзами, но глаза за ними смотрели ясно и прямо. Операция помогла. Зрение вернули не на сто процентов, но достаточно, чтобы Люба могла сама ходить в магазин, читать ценники и не ронять посуду.
Дачу продали в августе. Денег хватило впритык. Когда Тоня подписывала бумаги у нотариуса, сердце немного екнуло, но она ни разу не пожалела. Участок — это просто земля и доски. А жизнь — это то, с кем ты пьешь чай на тесной кухне.
— Ты опять всю сковородку маслом залила? — проворчала Тоня по привычке, усаживаясь за стол. — Масло, между прочим, на двадцать рублей подорожало!
— Не бурчи, Антошка, — Люба улыбнулась, подвигая к ней тарелку. — С первой зарплаты куплю тебе ящик масла. Меня ведь в регистратуру взяли, представляешь? В поликлинику. Буду карточки сортировать.
Тоня посмотрела на сестру. На ее просветлевшее лицо, на аккуратно причесанные волосы. Потом перевела взгляд на старенький счетчик воды над раковиной.
«И пусть крутится», — подумала она вдруг.
Она взяла вилку и наколола кусок румяной картошки.
— Ешь давай, регистраторша. Завтра поедем тебе пальто на зиму покупать. А то ходишь в своей куртке, позоришь меня перед соседями.
За окном падал первый, пушистый снег, укрывая грязные дворы и старые обиды. В маленькой квартирке пахло жареной картошкой, крепким чаем и тем особым, тихим покоем, который бывает только тогда, когда два родных человека наконец-то находят дорогу друг к другу.







